/* Горизонт */

//-->  
В.В.Розанов  "РЕЛИГИЯ КАК СВЕТ И РАДОСТЬ "
  Есть нечто связующее между автором и читателями, хотя он их не видит, не слышит. Я заскучал о своих читателях в привычной газете, и очень грустно было бы, если бы в ответ на горячо схваченное перо они вдруг сказали кисло: «Опять этот несносный писатель». Увы, читатель! хочешь или не хочешь — беру перо «опять». 

Из-под таинственной холодной полумаски  
Звучал мне голос твой, отрадный, как мечта  
Светились мне пленительные глазки  
И улыбалися лукавые уста. 
.............................................. 
И создал я тогда в моем воображенье  
По легким признакам красавицу мою,  
И с той поры бесплотное виденье  
Ношу в душе моей, ласкаю и люблю 

Странна жизнь писателей: жизнь мечты, иллюзии. Возможно, что он говорит « в трубу» и «на ветер»: но при таком представлении, все равно все продумав про себя,— автор ничего бы не напечатал. Он именно «из-под таинственной холодной полумаски» создает в воображении ка-ких-то друзей, что-то невыразимо интимное; ночью, один, за лампой — он в каком-то сиянии бала, духовного бала, бального роскошествования. Он кружится в каком-то вихре слов, произносит речи совершенно неве-роятные в одиночестве, интимничает, исповедует и исповедуется, хитрит, увлекает: 

Сквозь дымку легкую заметил я невольно  
И девственных ланит, и шеи белизну  
Счастливец видел я и локон своевольный,  
Родных кудрей покинувший волну. 

Сумасшествие. Фантасмагория. Я говорю о литературе и о «призва-нии писателя», которое есть до некоторой степени «призвание к сума-сшествию», позыв «сойти с ума» и, вот подите же, подумать с поэтом: 

И все мне кажется живые эти речи  
В года минувшие слыхал когда-то я,  
И кто-то шепчет мне, что после этой встречи  
Мы вновь увидимся как старые друзья. 

В «бальную ночь» писатель именно так думает о читателе. Но бал кончился, и назавтра автор, выходя «в службу», встречает читателя, который в свою очередь пришел поутру в «бальное настроение» от его статьи. Жмет руку. Автор ничего не понимает. Благодарит. Автор еще меньше понимает. То — уже прошло, кануло в вечность. Литература тем поразительная вещь, что это — сгорающая дотла, без остатка вещь: искры из трубы парохода, которые гаснут на ветре. Это — необыкновен-но красиво; это — нужно. Я не хотел бы жить, если бы не было красивого в мире; никто не захотел бы жить. Дальше — еще что? Необыкновенное наслаждение. Но польза? польза? Боже, какой вам «пользы», когда фейерверк красоты и счастья погрузил вас в сон; и, пробужденные,— вы бежите к «делам», к «пользе» с удвоенной энергией, как бы вчерашней усталости не было, вылеченные,— вылеченные от труда жизни, от «пота жизни», от страдания жизни. Литература — живая вода; глотни — «и не умреши». Только? — Только. Пустое? — Нет, самое важное: кровь в жилах утружденных, голубой огонек небес-ной искры, бегущий по нервам и вдруг усталое «вчера» преобразующий в бодрое «завтра». 
Странно, мне все это внушил «священник Петров» и его маленькая книжка. Я раскрыл некоторые страницы — и вдруг почувствовал в душе «бал». Дело в том, что у меня уже давно в душе стоят, в нерешенном споре, две фигуры из Достоевского — отца Зосимы и отца Ферапонта. Читатель, вероятно, помнит их. Зосима — благостный старец. Он неуде-ржимо влечет к себе праведного Алешу Карамазова, и, обратно, сам уже умирающий, влечется к молодому послушнику более, чем к седовла-сым собратьям-монахам. Свет глубокого вечера, почти ночи, сливается с светом утра, почти утренней зорьки. Удивительно: мы вообще наблю-даем нередко, что близость к смерти как-то совпадает в трансцендент-ном значении своем и влиянии на человеческую психику с близостью еще не отодвинувшегося вдаль рождения. Это — не всегда так, но иногда так; и именно так было между Зосимою и Алешею. Второй еще не знает греха в его глубоких изгибах; но и первый, знающий всяческий челове-ческий грех (через исповедь), с тем вместе каким-то внутренним светом или какою-то догадкою преодолел тяжесть греха и не чувствует его, не чувствует в себе и в самом мире. Он оставляет Алеше нечто вроде биографических воспоминаний и поучений: и главное из них — не боять-ся греха, не убегать грешного человека; и, наконец, это поучение раз-ливается светозарною любовью на целую природу, на безгрешных живо-тных, «у которых начало мысли Божией», и поэтому человек не должен их оскорблять и возноситься над ними: 
«Братья,— учил он,— не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его: ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле. Любите все создание Божие: и целое и каждую песчинку. Каждый листик, каждый луч Божий любите. Любите животных, любите расте-ния, любите всякую вещь. Будешь любить всякую вещь — и тайну Божию постигнешь в вещах. Постигнешь однажды и уже неустанно начнешь ее познавать все далее и более, на всякий день. И полюбишь наконец весь мир уже всецелою, всемирною любовью. Животных люби-те: им Бог дал начало мысли и радость безмятежную. Не возмущайте же ее, не мучьте их, не отнимайте у них радости, не противьтесь мысли Божией. Человек, не возносись над животными: они безгрешны, а ты со своим величием гноишь землю своим появлением на ней и след свой гнойный оставляешь после себя — увы, почти всяк из нас! — Деток любите особенно, ибо они тоже безгрешны, яко ангелы, и живут для умиления нашего, для очищения сердец наших и как некое указание нам. Горе оскорбившему младенца! А меня отец Анфим учил деток любить: 
он, милый и молчащий в странствованиях своих, на поданные ему грошики им пряничков и леденцу, бывало, купит и раздает; проходить не мог мимо деток без сотрясения душевного: таков был человек». И т. д. 
И вот он умер. Любовь к нему, да и действительно праведная жизнь внушила ожидание в монастыре, что тление не коснется тела его. Но тление коснулось «перси» «красной глины» человека. Обманувшийся монастырь воскорбел о любимом старце. Но не воскорбел, а обрадовал-ся этому отец Ферапонт. Это — обратный полюс Зосимы, его благости, его отсутствию тягостного ощущения греха. По Ферапонту, мир именно подавлен грехом; и символ его, выражение его, «бес», является чем-то везде присутствующим. Угрюмый, одинокий, он является в келью Зоси-мы с обличениями. В невероятно дикой сцене Достоевский нарисовал его фигуру во весь рост; во весь рост нарисовал его духовный образ. «Извергая — извергну!» «Сатана — изыди! сатана — изыди!» — повто-рял он, крестя все углы и стены комнаты, по его уверению наполненной «чертями», которых напускал сюда Зосима и «днесь сам провонял от них». Тяжелые вериги завистливого постника звенели при каждом его движении, внушая почтительность наполнившему келью народу. «По-стов не содержал по чину схимы своей!» — гремел Ферапонт. Наконец, выйдя из кельи, он повалился с воплем на землю и, обращаясь к заходя-щему солнцу, возопил: 
— Мой Господь победил! Христос победил заходящу солнцу. 
— Вот кому сидеть в старцах! вот кто свят,— заговорила толпа, умиляясь и приходя в исступление: исступление уже не умиления к миру, а строгости к миру; не в восторг вездеприсутствия Бога, а в страх вездеприсутствия дьявола. 
Это — не так просто. Это — всемирно многозначительно. К. Н. Леонтьев, автор «Наших новых христиан — Ф. М. Достоевский и гр. Л. Н. Толстой», «Востока, России и Славянства» и многих других сочинений, сам того не замечая, сыгравший в 70-х годах XIX века только роль «отца Ферапонта» в нашей литературе и частью поли гике, заметил о «Братьях Карамазовых»: «Там монахи не совсем г6 говорят, что говорят действительно в монастырях действительные монахи». Может быть. Сам Леонтьев долго жил на Афоне, жил в Оптиной пустыни и был тайным пострижником: ему по части действительности «и книги в ру-ки». Огец Зосима, конечно, есть мечта Достоевского, и — личная мечта: «буди, буди» его сердца, «золотой сон», может быть, еще с каторги, может быть, даже с детства. И суровая поправка Леонтьева, именно к Зосиме отнесенная: «не то, не то», по всему вероятию, правильна. Но Достоевский не только высказал «буди, буди» своего сердца, но проти-вопоставлением Зосимы и Ферапонта, может быть безотчетно — он выразил вековечную и уже о самой действительности истину: истину о тысячелетнем борении двух идеалов — благословляющего и проклина-ющего миролобызающего и мироплюющего, поднимающего из скорби и ввергающего в скорбь — в мировой жизни древа Господня, древа евангельского. Что такое католицизм, в его отделении от православия? Францисканцы, с веревками и босые, даже и одевались совершенно как Ферапонт. Вообще «Ферапонт» — слишком возможен, «Ферапонту» есть какая-то лазейка в христианский мир; Ферапонт прокрадывается туда, «садится» или, пожалуй, «сажается старцем», начинает «крестить чертей» * и наконец говорит: 
«Поклонитесь моему Богу, поклонитесь Заходящему Солнцу»... В самом деле, концепция его до того противоположна благослов-ляющей концепции Зосимы, что при одном имени, при одном месте жительства и, вообще, при полной внешней, по символу веры, слиян-ности с Зосимою и Паисием — он прямо исповедует другую вовсе веру, имеет второго и именно своего «Бога», с Христом «благодеющим миру», с Христом, «искупившим мир от греха» и уже «заключившим дьявола» «в бездну» — прямо не имеющего ничего общего! Ферапонт, несмотря на слова о себе «погань есмь» (что довольно верно), имеет Богом себе свою гордость; о, он везде «сядет», несмотря на смиренное «не сяду в старцах», «servus servorum sum» ** etc. Бог — забыт. Это — именно Навуходоносор, преображенный в «зверя» и пожирающий «траву» в тот самый миг, когда воззрился на мир: «Кто равен Мне в поднебесной». И этот «Навуходоносор», этот «servus servorum» — как показал великий наш аналитик сердца человеческого — возможен в каждом человеке, или, точнее, в зародыше он обитает каждое сердце, Ферапонта, меня, читателя, всякого. Это — дух ложного смирения; дух — прикидыва-ющегося смирения; дух — всем будто бы «служения», который вдруг кончает, как Сикст V при избрании: «Да мне все послужат». Туг есть демон какой-то; т. е. в сердце человеческом есть какая-то демонская струйка, которая, например, начинает: 
— От большого разума вознеслись вы над моим ничтожеством. Пришел я сюда малограмотен, а здесь что и знал — забыл: сам Господь 
* Со средних веков (см «История рационализма» Лекки) повелся обычай, на Западе, при невольной зево ге   крестить рот воздух наполнен «чертями», и неосторожно забывший во время зевоты перекрести! ь зев   проглатывал дьявола 
** «слуга слуг» (лат ) 
Бог от премудрости вашей меня маленько защитил (речь Ферапонта же, ibid., стр. 17). 
И — кончает прямо владычеством над разумом, т. е. насильствен-ным и внешним прямо ломанием его в щепы. Галилею он скажет — «отрекись»; труд Коперника, «не читая», поместит в «Index» (католичес-кий каталог «отреченных книг»). Он шел «с сумочкой», «прихрамывая», а кончает, как И. Навин: «Стой, солнце, и не движься, луна». Вся история средневекового папства есть история «отца Ферапонта»; и, повторяем, это — далекая история, это — вечная история, это — история вовсе не кончившаяся еще сейчас, ибо тут завязан какой-то вековечный грех, что-то запутанное в судьбах и характере человека! Не «благословля-ющее» начало, а «проклинающее»: это самое, самое яркое отличие, водораздельная между Зосимою и Ферапонтом линия, которую из вели-кого страха мы должны держать в уме. Ибо «Ферапонт» далеко не побежден, и «Зосима» есть только мечта, личная мечта романтика и психолога, но — да будет позволено за образ Зосимы сказать — и великого праведника, хотя и не удостоившегося мощей. Земли Русской. 
Да, мы верим — Бог есть Любовь. Это — написано (Иоанна Ев.). Это — для нас катехизис. Так и будем называться «Иоанниты», дабы не примешивать к единому ценнейшему зерну еще пустой соломы, вымоло-ченной от любви, соломы очень поздних и очень неверных измышлений. «Любовь» — и баста; и ничего «проклятого». Пусть Ферапонт со своими «чертями», и, в сущности,— ибо «дьявол есть отец лжи и человеконена-вистник искони» — тайно именно бесу поклоняющийся (отсюда и запах «беса», его мучащий,— запах неопознанной собственной его молитвы «бесу»), толкнется именно о эту стену, где начерчен Евангельский глагол любимейшего Христова ученика. 
Книжка «батюшки Петрова» (так и хочется просто его назвать) есть именно «Иоаннова» книжка, редакции «Зосимы», где нет «ничего про-клятого» (апокалипсическое обетование), хотя страницы его книжки бегут по темам, которые как-то навевают память об одном ректоре Казанской духовной академии, о котором профессор Знаменский, в клас-сическом труде об истории этого учебного заведения, приводит два стиха, со страхом произносившиеся студентами: 
Ходит Ректор, ходит строгий, Посохом стучит... 
Коротенькие главы небольшой книжки «Религия и наука», «Нравст-венное вырождение», «Величие Евангелия», «Царство Божие». Мы так и думали, начиная читать и даже увидев эти заголовки: «Ну,— вот посохом застучит». Ибо около этих именно тем уже века стучат верига-ми и клюкою «Ферапонты». Но мы ошиблись. Кроткая и какая-то веселая любовь (любовь всегда должна быть веселая: этим и отличается ее истина от притворства в любви, что тоже бывает) так и веет со страниц ею, и мы приведем несколько выдержек, предваряя их коротень-кими объяснениями. 
Древний (античный) мир погиб от неумения радоваться о мире. В его созерцаниях не было такой безусловной лжи, но ему не хватило умело-сти проложить к миру эти созерцания и самому стать к миру в правиль-ное отношение. 
Где стол был яств — там гроб стоит — 
этот стих Державина («На смерть кн. Мещерского») выражает истину не только о смертном человеке, но и о смертных цивилизациях. Древние стали объедаться миром — и «провоняли», выражаясь термином Досто-евского о смердящей плоти человеческой. Вот момент психологический, где свихнулся «эллин». Мера, умеренность и даже строгость, читаемая нами еще у Гомера (верная Пенелопа), есть непременное последствие убеждения, что мир — брат нам, родной нам, что он «гость» у Бога в его тайных уготовляемых «обителях», где нам принадлежит соседски и род-ственно созерцать его, приветствовать его, многодумно с ним беседо-вать, пожалуй, «волхвовать» с ним (философия и поэзия): но не принад-лежит разбойничать или что-либо «пожирать». Природа — друг, но несъедобное. Она — такой же «дух», и даже, как заметил Зосима,— «безгрешный дух», пусть элементарнейших форм развития, нежели наш сложный, но уже павший (в «Бытии» о всех живых тварях, до человека созданных, сказано, что Бог дал им душу). «Грехопадение» человека выразилось у эллина именно грубостью; притуплением, в поздние време-на, к «живому» мира, к «духовному» мира; тем, что «лилии полевые» стали для него только «съедобным салатом» и «безмятежно радующиеся животные» (Зосима) — просто «бифштексом». Вот граница отношений к миру эллина и христианина: это — не антагонизм, не Ферапонтово «крещение» эллинских «чертей»; вовсе нет: «Они — безгрешны, а ты своим величием — гноишь землю» (Зосима о теперешнем человеке, см. выше). 
Это, в таинственном предвидении, наш психолог отгадал меру «рая», ритм «рая», его лишь чаемую или, пожалуй, вспоминаемую в сновидени-ях «музыку», по коей человек обнимается с ланью как бы с понимающим его существом, заговорит с медведем — как говорил один святой пу-стынник; где откроется разумение между животным и человеком, и ка-кая-то разумеющая им обоим родственная и обоюдно-общая им ра-дость, восторг даже. И вот Зосиму продолжает «батюшка Петров», не отвергая, не издеваясь над эллином, а только поправляя его. 
Евангелие, как он указывает и доказывает ссылками, поставляя человека над материальною природою, не противопоставляет его ей. И та одежда вещественного блистания, в какую он сам облекается, нимало не в упрек истинному христианину. «Кто говорил о красоте полевых лилий. Кто в тяжелые минуты душевной скорби удалился под тень Гефсиманских кедров и олив и здесь молился среди аромата благоухающих цветов, облитых сиянием кроткой луны, не мог запре-тить наслаждение красотами природы. Не осуждал Он и разумного, уместного наслаждения благами природы, если Сам с такою нежной добротою принял от женщины помазание драгоценным мирром. Нима-ло не отвращая человека от наружного мира и не перерезывая нить связующей их радости, — Евангелие голько восстановляет истинную зависимость материального от духовного. Оно говорит: «Не любите мира, ни того, что в мире», т. е. не привязывайтесь слепо сердцем к благам его; пусть сердце человека, предназначенное быть алтарем чистой любви и вечной правды, будет свободно от грубых плодов плоти». 
Остановимся. «Не любите мира» — это точный глагол ученика Иисусова; но можно ли дать этим словам чудовищную интерпретацию: «ненавидьте мир», и «будьте злы к миру»? «Благая весть» Евангелия самою темою и содержанием своим требует благостного истолкования; и когда мы не находим его, то должны лучше оставить всякую попытку истолковать место, чем истолковывать его в злом, озлобленном и озло-бляющем направлении. «Пренебрегайте миром» — это мог бы истолко-вать «совершенный» фарисей; «будьте холодны к миру» — это Иуда говорит. «Любите мир, но тою возвышенною, как бы с небес, любовью, при которой нет для вас избранников в мире, нет к одному предпочте-ния, но все нам благостно, все — мило; любовью, которая не как страсть — рабствует своему предмегу, но как владыка - объемлет все предметы одинаково»: вот истолкование данного места. На нем и оста-навливается священник Г. Петров: «Христианство прямо утверждает: «Кто любит мир, в том нет любви Отчей», но оно нигде не требует ради любви к Творцу вражды к Его творению Иисус Христос сказал' «Кто хочет идти за Мною, отвергнись от себя» (Мф., 16 гл., 24 ст.), т е «освободись от грубых инстинктов, от низменных привязанностей, стань новым духовным существом». 
Так поясняет он знаменитые евангельские слова, давшие повод к множеству злых перетолкований Ферапонтов Востока и Запада, проти-вопоставивших «мир» и «мирское» — «церкви» и «церковному». 
Но мы еще упростим его истолкование. Слова Иисуса имели конк-ретное отношение к конкретным людям: «Фарисей, сними с себя фари-сейство и гряди по Мне», «Книжник, оставь книгу — и слушай благую весть», «Корыстолюбец, оставь корысть»! Было совершенно чудовищ-ною интерпретациею истолковать это личное и конкретное обращение, почти только modus dicendi, как росток для какого-то Юстинианова Codex'a. как какой-то кантовский морально-философский императив в его логической сухости. Через дикое углубление в легкий сирийский глагол получилась доктрина: «Отвергнись, т. е. забудь и пренебреги ради Меня — детей»; «разори честный достаток — плод пота и труда», и вообще духовно и материально «оголись» и «гольем за Мною следуй». А богатый Иов? А многоженный Давид? Да неужели же святое Богу есть одно в третьем тысячелетии, иное — во втором и противоположное — в первом минувшей и нашей эры? Святое — вечно свято! Богово — всегда Богово! 
Священник Петров так и истолковывает: «Иисус нигде не говорит: «отрекись», «отсгранись совершенно от всего окружающего тебя». В своем окончательном заключении Евангелие заповедует нам: «все создано на пользу и на радость человека, но ничто созданное не должно властвовать над нами». И только мрачный изувер-фанатик может ду-ма гь, что христианство вообще враждебно светлым, жизнерадостным впечатлением бытия. Напротив, тщательное рассмотрение убеждает, что среди всех философских и религиозных учений нет более светлого и жиз-нерадостного * мировоззрения, чем христианское. 
«Проповедь Спасителя начинается и оканчивается призывом всех тружда-ющихся и обремененных к самой полной совершенной радости. На Тайной вечери, подводя перед учениками итоги своей свыше трехлетней проповеди, Иисус Хри-стос говорит им: «Все это сказал Я вам, да радость моя в вас пребудет и радость наши будет совершенна» (Иоан., 15, 1 гл., 11 ст.). Если же в Евангелии говорится немало о кресте, о страданиях, о неизбежности горестей для христианина, то все это не есть собственно неотъемлемая принадлежность Царства Божия, а резуль-таг противодействия последнему со стороны царства зла. Апостол Павел пишет коринфянам: «надлежит быть и разномыслия м между вами» Здесь, понятно, речь идет не о же штельной необходимости, а о печальной неизбежности Путь к ис-тине труден, идет через ошибки и заблуждения; без споров не обойтись; раз-номьк^ия неизбежны Точно так же и путь к Царствию Божию. Без терний он пройги не может. Зло сильно в мире; без боя своей власти не уступит Против поборников любви и правды оно выдвигает все силы ада Страдания, мучения физические и нравственные, то, что названо общим именем «крест», тут будут неизбежны Их не замалчивает голгофский Страдалец. «Меня гнали,  говорит Он, будут гнать и вас; но эти гонения не должны омрачать светлых надежд» Лицемерие, неправда и насилие распяли Христа на Голгофе, завалили Его в могиле гяжелым камнем, приложили печати, поставили стражу и в злобном упоении торжествовали победу над Ним; но прошло два дня, и торжество рушилось Христос воскрес, а с Ним воскресли добро и правда» (стр 108). 
Остановимся еще раз. Остановимся на великом недоразумении, ко-торое в судьбах христианства образовалось около момента Голгофы. Голгофа - это страдание; явилось чудовищное подозрение, а потом и твердая уверенность, мысль, что Царствие Божие «нудится» (приоб-ретается) страданием. И как самосожигатели, так и закапыватели в землю, и вообще все вариангы нашей сектантской «морельщины» 
*Замечателен правильный инстинкт, побуждающий православных всегда устроять ипреимущес i венно любить светлые храмы, где много света, и притом простого белого света Напротив, религия «Dies irae, dies ilia»   католицизм любит запутанную готику, узкие стрельчагые окна, задерживающие свет, и цветные стекла, преображающие белизну света в затемненные, пепельные цвета 
(так и называется одна секта)— суть лишь поздние и далекие отпрыски, но уже тысячелетне старой мысли, как-то запутавшейся, впутавшейся в хри-стианскую логику и алкания: «Сораспнемся Христу!» Подумаем. Ведь в Гефсиманском саду не Он ли молил: «Да мимо Меня идет сия чаша». Он не хотел страдания не только другому и никому: но и Себе. Страда-ние, как нам сказано в Евангелии, легло на Спасителя черною марою: не зовомою, но убегаемою Им. Но Он не избежал — и умер. Бог — умер; 
Вечная Жизнь — на три дня померкла. Для чего? Неисповедимо это в недрах Три-Ипостасного Божества, но кое-что и в части, нас каса-ющейся, об этом открыто: «Той бысть язвен за грехи наши и мучен за беззакония наши; наказание мира нашего — на Нем, раною Его мы исцелили». Спаситель — умер, человек — воскрес. Он сошел в ад, чело-век — вышел из него. Бог— в темнице; но (внимательнее, читатель) что же делает узник-человек? Он садится с Богом: «И я — с Тобою». Вот тысячелетняя логика христианства! Но Бог для того и вошел в темницу, принял оковы, «оплевание», «венец терновый», чтобы человек не проме-для бежал отсюда. Так верный друг, так любящая жена, принимая муку мужа или друга, иногда обманывали, переодеваясь, «иудеев»-сторожей. Но «друг» или «супруг», этот бестолковый (да будет прощено грубое слово в нужных целях) «человек», как бы не поняв совершившегося; или отвергнув совершившееся,— остается недвижим в темнице: «И я — с Господом». Казалось бы — религиозно, а в сущности — кощунственно! Кассировалось через это все дело искупления, кассировалось уже свобод-ным пониманием и свободным истолкованием «узника». Не знаю, чув-ствует ли читатель всю важность этого поворота мысли: чтобы не страдал человек — Спаситель пострадал; чтобы, маленький и слабо-сильный, он не гнулся под грехом,— Спаситель тяжесть мирового греха взял на Себя; человек стал сейчас же через это абсолютно безгрешен, свободен от первородного греха и способен к греху лишь личному, у каждого своему ничтожненькому и легонькому, затираемому легко же добрым (малейшим) делом. Отсюда неразгаданные слова Спасителя, что «меньший в царстве благодати — больше Иоанна Крестителя и Мо-исея»; ибо на тех лежал первородный грех, и при всей высоте личной — он понижал их долу. Но в «благодати», уже «купленные» Спасителем от греха, подобны пустым корпусам кораблей, которые выпирает из воды наверх, и они чуть-чуть донышком погружены в «океан» побежденного греха. Таково положение вещей: но именно после Спасителя, из «подра-жания Ему» и именно в момент «Голгофы» образовалось в христианстве неутолимое искание страданий: «терновых венцов», «оков», «оплева-ний», т. е. появилось что-то юдаическое в христианстве, и, усердно «усаживая друг друга в темницу», приглашая «пострадать» и морально через это «нагнетая» на человека страдание,— люди слились не с Спаси-телем в Гефсиманской Его молитве, но именно с иудеями в их вопле: 
«Распни Его». Юдаизм, иудейские крики; величайший излом сознания в истории. Но читатель уже видит, в самом деле, что через этот излом мысли все «дело» Иисуса, весь «акт искупления» прошел мимо человека и рухнул в какую-то бездну, в пустоту — никого и ничего не спася («не захотели сами спасения», «со Христом — в темнице»). 
Весь пессимизм христианский отсюда льется; и отсюда так часто наблюдаемое слияние его, до удивительной точности — с пессимистиче-скою философиею. «Несть человек, аще и миг единый поживет — кото-рый не согрешил бы» — до чего это совпадет с Шопенгауэровым: 
...Кто б ни был ты в сем мире: 
Есть нечто лучшее — не жить. 
Мы полощемся, обмываемся, сцарапываем с себя грех: когда единый наш грех после Спасителя и состоит в гипотезе, что мы еще грешны, все-таки не святы. Мы — святы: вот подлинный восторг христианина; мы — свободны (так и учили Апостолы) не внешнею независимостью, но внутреннею — от греха. Мы — в раю (душою): вот самоощущение человека, да и всей твари, с секунды, как изглаголалось на Голгофе: «жажду». «Элои, Элои: ламма савахфани» («Боже, Боже, почто Ты оставил Меня»). 
На наш взгляд, это есть неисследимо искусный и непоправимо ядовитый плевел, всеянный врагом рода человеческого в пшеницу Гос-подню, в зерно Искупления. Демон вторично соблазнил человека, через очень простой силлогизм, и вместе через тонкий расчет, на героическую сторону человеческого сердца, вечный и благородный порыв человека — самому за другого поболеть, самому за кого-нибудь пострадать. Демон погубление человеческое построил на богоподобии человека; ибо как Бог не пожалел Единородного Сына ради человека, так ведь и вечная суть «богоподобного» человека, даже еще до Христа, состоит в вечной жажде кости своя преломить за Бога. Рассчитав этот тончайший эфир его души, •Искуситель вторично поманил человека прямо не послушаться Бога, не поверить Богу и потрясающему глаголу Его: «Не бойтесь греха, он — умер, взят от земли; земля и на ней вы — вторично чисты, как Адам и Ева до падения». Человек ни разу этому не поверил, и, может быть, только по бессилию к этой вере он еще и продолжает умирать. Замечате-льно, однако, как самая жизненность, сила жить поднимается у каждого человека в меру душевной его облегченности, далекого и смутного прозрения, что не так уж мы грешны; и, словом, при приближении только к колоссальному открытию, что мы даже вовсе и совершенно безгрешны, дети Божий, птицы Божий, лилии Божий, без какой-либо тени первородной испорченности в нашем «я». Маленькое психологичес-кое наблюдение: вы даже невиновны, но сознаете, что вас подозревают в вине, что на вас пала дурная тень и которой вам нет средств избыть: какая унылость, апатия устанавливается в душе! до чего не хочется ничего делать! И эта психика угнетенности наконец переходит и в психи-ку озлобления: так тяжело, что я становлюсь и в самом деле дурен, я ищу и подлинно нахожу (создаю) вину! Т. е. иллюзия греха создает в самом деле грех. Вот психология: и кто не узнает ее, оглянувшись кругом на помертвелые, тусклые очи мира? Но мы — похвалены: а, теперь-то мы уже побежим! и ноги не устанут, и руки не опустятся! Теперь это частное практическое наблюдение раздвинем до края «видимого и невидимого». Мы — всемирно милы. Богу милы. Бог прямо не налюбуется на нас и нашу невинность и, так сказать, ежесекундно в творческих недрах Своих повторяет: «Какую тварь Я создал: кто подобен в красоте и сове-ршенстве ей». Ну, тогда мы — герои Богу; с этою мыслью мы станем геройствовать и, пожалуй, тоже будем «преломлять кости», но уже в восторге, в упоении, а не с унылым и смертным взором, как, «сорас-пинаясь», преломляем эти кости сейчас. Умереть от радости: да, но то ли это, что вечно умирать от страха и печали? 
Мы привели примеры этого радостного полета души доброго «ба-тюшки»: он не оскорбится нашим переименованием, угадывая, из ка-кого глубокого уважения оно идет. Да и как не уважать человека, который говорит о человеке такие добрые вести, и говорит, не впадая в мистические созерцания, но касаясь только практических нужд нашей души. 
Живая душа любит живое. Отдавая почтение и даже преклоняясь перед мистическим умом Филарета Московского, не можем, из юдоли скорби человеческой, не воззвать к его могиле: «Отче, ты нам раскрыл тайны Божий, но почто не устремил ока на мытарство наше, на геенну нашу, на биение кулаками в иссохшие наши груди?» Пора-зительной тонкости языка и мысли, отточенные проповеди московского святителя как-то вовсе не касаются эмпиризма действительности и, так сказать, подобны пробковому поплавку с горящей светильней в нем — перед образом, в лампаде; самому поплавку, а не внутреннему маслу, глубже лежащему, и которое, собственно, и горит Богу, по-дымаясь от дна сосуда. Простая речь «батюшки» Петрова именно движется по дну и от дна жизни и полна иллюстраций, привлекательных именно у священника. 
В последние годы у нас широко зашумел Фаррар; очень начинает шуметь Друммонд; но, право же, наши «родные» батюшки, во-первых, естественно, нам кровнее и понятнее, да и в высоте христианского созерцания едва ли нуждаются в помощи Друммонда и Фаррара. Не так давно нам приходилось читать тоже прекрасную книгу: «Па-стырство (учительный подвиг) Христа Спасителя» профессора здеш-ней Духовной академии Пр. С. Соллертинского. Все тут — родное, колорит наших «бедных селений», и выражено все с глубокою, евро-пейскою ученостью. Подвизайтесь же, пастыри Божий, ибо нива челове-ческая «захудала» где побита градом, где подгнила с корня, и везде требует помощи или освежения. И, главное, не стучите на «мир» по-сохом: 
Ходит ректор, ходит грозный, Посохом стучит... 
Ибо в «мире»-то, от грешных мирских человеков, и идет «воня святости» (церковный термин), благоухание почти мощей: от жизни и живого духа, от труда, от пота, а не от минеральных телесных частиц, и также не от правящего ректорского посоха. Еще, в самом деле, незамеченная сторо-на Евангелия: будь «мир» и «грешные человеки» так совершенно плохи, как это постулируют в веригах Ферапонты, разве бы мог Бог «тако возлюбить мир — да и Сына Своего Единородного предать за него»? По достоинству искупаемого дается величина жертвы. И ни за неудачливое свое создание, чтобы его «возродить», не дал бы никто и ничего; ни за испорченную вконец вещь не пошел бы никто в темницу, если бы и был благ, как бы ни был благ. Очевидно, не в благости одной Господней лежит причина искупления: но что было к чему приложить благость, в некоторой изначально и почти божески благой нащи («Сына предал за нее»). Таковы дары человека, открывающиеся из возможности искупле-ния: и вот еще причина для нашей радости. «Будем» же «всегда радо-ваться» — как и зовет к этому апостол. И самую религию и ее дыхание сольем с отрицанием именно уныния и с вечно о всем радостью. 
1899 

По изданию: В. В. Розанов "Около церковных стен". СС п/р А. Н. Николюкина, М. Изд. «Республика», 1995.